Провожаю ее офигевшим взглядом и пытаюсь осмыслить происходящее. Она на полном серьезе хочет повесить моего нерожденного ребенка на постороннего мужика, с которым я виделась три чертовых раза. Продать меня с потрохами ради того, чтобы «сиять» перед подружками и соседками. Чтобы до конца жизни держать под надзором и упиваться властью.

— Ма-а-ам… — прячу лицо за ладонями, ожесточенно тру виски, но она не слышит и продолжает нести бред:

— Я не хочу, чтобы тебя травили, как мать-одиночку. Я знаю, каково это… Кстати, а виновник переполоха вообще способен мыслить?

— Ему девятнадцать. Я никчемная, безголовая. Ты можешь уйти, мам?

Повисает тишина. Тикает бабушкин будильник, монотонно капает кран, тяжко охает лифт, опускаясь в глубины шахты…

С мамой случается истерика.

Она кроет меня матом, проклинает и пугает, срывается на визг, кашляет и заходится в рыданиях, но сегодня я вижу ее насквозь. Она способна на любую подлость: унижает, ломает, на корню затаптывает инициативу, диктует свои условия, навязывает мнение, потому что до ужаса боится остаться одна.

Та самая трусливая мразь, недостойная любви и уважения.

В ее подобие едва не превратилась я…

— Ты не проживешь без меня, идиотка! — подытоживает она. — Наплодишь выродков, пойдешь по миру и загнешься в канаве!

Не могу это больше слушать — чаша терпения в прямом смысле переполнена…

— Я проживу, — чеканю каждое слово и наступаю на нее, настойчиво оттесняя в прихожую. — А тебя не подпущу и на пушечный выстрел. Уйди. Просто уйди!!!

Мама забористо матерится, от души плюет на пол, хватает ветровку и сумку и, хлопнув дверью, уходит из моей жизни.

Обрывается невидимый поводок.

Я не плачу. Все не так страшно.

Может, ей изначально был нужен лишь повод отделаться, но я никогда его не давала. Может, она в самом деле оскорблена в лучших чувствах.

Но мне хочется верить, что мама признала ошибки и собственное бессилие. И поняла, что навсегда потеряла меня.

Вооружаюсь шваброй и протираю оплеванный пол. Приношу в комнату пакеты, выкладываю на журнальный столик купленную еду и, развернув целлофан и раскрыв картонные коробки, устраиваю настоящий пир.

— Так бывает, прости. Но это неправильно. Хочешь яблоко? А виноград?

Я опустошена и разбита, но мне есть, с кем отпраздновать освобождение.

***

34

34

До предела взвинченные эмоции поутихли, злые слезы высохли, ко мне вернулась способность мыслить — настолько четко и связно, что некоторые открытия стали ударом под дых.

Мои поступки и помыслы были завязаны на мамином одобрении — она вобрала в себя все штампы общественного мнения и ретранслировала их на меня, а я так так боялась снова остаться одна, что безусловно принимала ее правила.

И вот… Мама ушла.

Не донимает звонками, не шлет вдогонку проклятия, не хватает за шкирку и не тащит к Тимуру с целью закатить скандал и потребовать объяснений.

Я была ее важнейшим проектом, и сейчас она потерпела сокрушительное фиаско.

Старательно наношу на лицо прохладный увлажняющий крем, выключаю ночник и с превеликим удовольствием укладываюсь на жесткий диван. Укрываюсь тонким одеялом и прислушиваюсь к тишине — она вдруг оживает, нарастает и распадается на тысячи отдельных звуков: рев моторов, вопли клаксонов, недовольные голоса за стеной, слабое дыхание июльского ветра в шуме листьев, лай собак.

В душе полный штиль — ни паники, ни раскаяния, ни ужаса, и осознание этого факта удивляет и придает силы.

Мир перевернулся; неведомым доселе шестым чувством я вдруг ощутила, как под кожу пробирается долг, забота о своем родном ребенке, стремление уберечь его от невзгод, одарить теплом, поделиться знаниями.

Тем труднее уложить в голове, в какой из моментов мы с мамой достигли гребаного дна.

А, может, мы всегда были на дне.

Мне не жаль, я не раскаиваюсь и не извинюсь — Тимур прав, нельзя просить прощения за чужие ошибки.

Оправдание: "Семья не научила меня любить" — лишь удобная ширма, до поры скрывавшая боязнь неудач и ответственности, равнодушие, трусость и лень.

Но я умею…

Любить я умею.

И эта любовь не имеет ничего общего с полным подчинением, самопожертвованием и смирением, что родители требовали от меня всю жизнь.

Пялюсь в потолок с проплывающими по нему тенями и голубоватыми отсветами фар и окончательно признаю: я по-настоящему любила этого красивого мальчишку в мешковатой одежде, а он, как ненормальный, любил в ответ.

После расставания я запретила себе думать, что ошиблась, держалась из последних сил, настраиваясь на позитивный лад. Но поводок разорван. Бояться осуждения не имеет смыла.

Я жду от него ребенка, но потеряла его самого. А имя его все так же ассоциируется с солнечным светом, с верой в будущее, уверенностью в собственной неотразимости и нереальностью даже самых заурядных бытовых ситуаций.

Воспоминания о нем — невыносимо яркие — расцветают в душе, согревают и ранят.

Я помню, как гладила его мягкие, пахнущие летом волосы, запускала в них пальцы, а он, уткнувшись носом в ямку между моими ключицами, в блаженстве закрывал глаза и крепко обнимал меня. Именно в такие моменты трудности отступали, а я и ощущала чистое, хрупкое, звенящее как хрусталь счастье.

Даже будучи застигнутым врасплох, Тимур был прекрасен с любого ракурса. Его хотелось разглядывать — долго, пристально, не дыша, и крыша уплывала. Она уплывала, когда он улыбался или, задумавшись, смотрел вдаль. Когда озвучивал планы на будущее. Когда смеялся и слушал меня, раскрыв рот. Когда смотрел, как на сокровище, перед тем, как поцеловать.

Если бы я сделала маленький шажок навстречу, он бы положил на лопатки целый мир. Для него важно обладать желаемым — всем и сразу, я же предпочла минимальный комфорт…

Он отпустил меня, теперь я знаю это наверняка. Он не придет, не будет искать встреч. Семь дней — уже слишком долгий срок.

А я скучаю — до физической боли, до шока, словно лишилась кожи, без защиты которой впереди ждет только медленная и мучительная смерть. И всегда буду помнить зеленый, юный, пьяный от любви и ароматов цветения май.

Май. Моя новая жизнь…

Эмоции снова не поддаются контролю, я всхлипываю, комкаю подушку и плачу навзрыд. Осознать потерю — как вывалиться в пасмурное холодное утро из прекрасного сна.

Но к оглушающему отчаянию примешивается странная, ноющая тоска по кому-то важному, сильному, огромному, как целый мир — по тому, кто достанет до неба и, улыбаясь, протянет его в раскрытых ладонях.

Эти новые образы, возникшие из ниоткуда, кажутся давно знакомыми. Потому что теперь по Тимуру скучаю не только я…

Кладу руку на живот и осторожно поглаживаю:

— Не печалься. У нас обязательно будет небо. Я сама достану его для тебя.

Еще долго пялюсь в темноту и осмысливаю простое и сложное понимание, которое обрела. Взрослыми нас делают не резкие волевые решения, не серьезные разговоры на сложных щах, не способность вывернуться из любой ситуации, не ощущение застывания в бронзе своих успехов.

Взросление — это умение с улыбкой смотреть вызовам в глаза. Тимур это делал. И я смогу тоже.

***

Воскресный день выдался изнуряюще жарким — солнце прожектором светит в окна, в комнате духота: ни тени, ни ветерка.

По телу течет пот, футболка прилипает к мокрой коже, ощущение совершенной ошибки и невозможности ее исправить настигает в каждой точке пространства, изводит, выкручивает руки, мешает дышать.

Но нужно двигаться дальше, улучшать мир вокруг, чтобы хоть на минуту притупилось чувство стыда.

Начинаю с малого — прибавляю громкость в «бочонке» и возвращаю вещи, переставленные мамой, на законные места. Лезу на стул и, балансируя, снимаю с гардины ужасные шторки. Они не в моем вкусе. Пусть их вообще не будет…

— Я была совсем маленькой, когда папа купил дом в дачном поселке — прятался там, едва попадался с поличным, и с мамой наступал очередной разлад. Семьей мы ездили туда на каникулы или длительные выходные, потому что мама во что бы то ни стало создавала видимость крепкой любящей ячейки общества. Не сговариваясь, не спросив моего мнения, они выделили мне самую дальнюю комнату — темную, сырую холодную. Я ненавидела ее, думала, что осенью и зимой в ней живут кикиморы. Мы никогда туда не поедем. Кстати, где поставим твою кроватку?